Неточные совпадения
— Что, Клемантинка, сладко? — хохотали одни,
видя, как «беспутная» вертелась от
боли.
Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что есть в нем, и
видеть в нем одно дурное; есть люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их, и ищут в нем со щемящею
болью в сердце одного хорошего.
Но главное общество Щербацких невольно составилось из московской дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой с дочерью, которая была неприятна Кити потому, что
заболела так же, как и она, от любви, и московского полковника, которого Кити с детства
видела и знала в мундире и эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и с открытою шеей в цветном галстучке, был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя было от него отделаться.
Это раздражило Анну. Она
видела в этом презрительный намек на свои занятия. И она придумала и сказала такую фразу, которая бы отплатила ему за сделанную ей
боль.
Эту глупую улыбку он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической
боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она не хотела
видеть мужа.
В отчаянном желании Грэя он
видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня
болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
— То есть не то чтобы…
видишь, в последнее время, вот как ты
заболел, мне часто и много приходилось об тебе поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса не можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то есть все это вместе, не одно ведь это; вчера Заметов…
Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат, боюсь, чтоб ты не преувеличил,
видишь…
Нет, — мне слез ее надобно было, мне испуг ее
видеть надобно было, смотреть, как сердце ее
болит и терзается!
Кабанова. Знаю я, знаю, что вам не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам не чужая, у меня об вас сердце
болит. Я давно
вижу, что вам воли хочется. Ну что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда меня не будет. Вот уж тогда делайте, что хотите, не будет над вами старших. А может, и меня вспомянете.
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным
видеть свои мысли. Голова тупо
болела.
Анфимьевна простудилась и
заболела. Последний раз Самгин
видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.
— Няня! Не
видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку — будет
болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!
— Ты ли это, Илья? — упрекал он. — Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой женщины!.. Боже мой! — почти закричал он, как от внезапной
боли. — Этот ребенок, что я сейчас
видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…
— Прости, что потревожила и теперь, — старалась она выговорить, — мне хотелось
увидеть тебя. Я всего неделю, как слегла: грудь
заболела… — Она вздохнула.
Она писала, что желает
видеть его, что он ей нужен и впереди будет еще нужнее, что «без него она жить не может» — и иногда записка разрешалась в какой-то смех, который, как русалочное щекотанье, производил в нем зуд и
боль.
Когда умолкала
боль и слышались только трудные вздохи Наташи, перед ним тихо развертывалась вся история этого теперь угасающего бытия. Он
видел там ее когда-то молоденькой девочкой, с стыдливым, простодушным взглядом, живущей под слабым присмотром бедной, больной матери.
Только вздохи
боли показывали, что это стоит не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто не
видел ее, персты были сложены в благословение, но не благословляли ее.
Он
видел, что участие его было более полезно и приятно ему самому, но мало облегчало положение Веры, как участие близких лиц к трудному больному не утоляет его
боли.
Началось с ее впалых щек, которых я никогда не мог припоминать, а иногда так даже и
видеть без
боли в сердце — буквальной
боли, настоящей, физической.
У меня сердце сжалось до
боли, когда я услышал такие слова. Эта наивно унизительная просьба была тем жалчее, тем сильнее пронзала сердце, что была так обнаженна и невозможна. Да, конечно, он просил милостыню! Ну мог ли он думать, что она согласится? Меж тем он унижался до пробы: он попробовал попросить! Эту последнюю степень упадка духа было невыносимо
видеть. Все черты лица ее как бы вдруг исказились от
боли; но прежде чем она успела сказать слово, он вдруг опомнился.
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе, кажется, пора туда, куда ты идешь. У меня,
видишь ли, все голова
болит. Прикажу «Лючию». Я люблю торжественность скуки, а впрочем, я уже говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем, может быть, и уйду отсюда. Я люблю тебя, мой милый, но прощай; когда у меня голова
болит или зубы, я всегда жажду уединения.
Бабa не пил совсем вина: он сказал, что постоянно страдает головною
болью и «оттого, — прибавил он, — вы
видите, что у меня не совсем гладко выбрита голова».
Мундир распахнулся, — и мы
увидели сердце, которое всегда
болело.
Господа, у меня голова
болит, — страдальчески поморщился он, —
видите, господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко!
Вдруг в одном месте я поскользнулся и упал, больно ушибив колено о камень. Я со стоном опустился на землю и стал потирать больную ногу. Через минуту прибежал Леший и сел рядом со мной. В темноте я его не
видел — только ощущал его теплое дыхание. Когда
боль в ноге утихла, я поднялся и пошел в ту сторону, где было не так темно. Не успел я сделать и 10 шагов, как опять поскользнулся, потом еще раз и еще.
Принялся я было за неподслащенную наливку, но от нее
болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество
видел я в нашем уезде.
— Что ж ты! — произнес Чуб таким голосом, в котором изображалась и
боль, и досада, и робость. — Ты,
вижу, не в шутку дерешься, и еще больно дерешься!
В последние годы он очень страдал от
болей и
видел в этом религиозный смысл.
Сознание было полное, я все
видел,
боли не испытывал никакой.
Я еще тройной свисток — и мне сразу откликнулись с двух разных сторон. Послышались торопливые шаги: бежал дворник из соседнего дома, а со стороны бульвара — городовой, должно быть, из будки… Я спрятался в кусты, чтобы удостовериться,
увидят ли человека у решетки. Дворник бежал вдоль тротуара и прямо наткнулся на него и засвистал. Подбежал городовой… Оба наклонились к лежавшему. Я хотел выйти к ним, но опять почувствовал
боль в ноге: опять провалился ножик в дырку!
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он только
видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние,
боль и гнев его собственного сердца…
Я
видел, что с ним всё чаще повторяются припадки угрюмого оцепенения, даже научился заранее распознавать, в каком духе он возвращается с работы; обычно он отворял ворота не торопясь, петли их визжали длительно и лениво, если же извозчик был не в духе, петли взвизгивали кратко, точно охая от
боли.
Я зарабатывал около трехсот рублей в месяц. Эту цифру я и назвал. Надо было
видеть, какое неприятное, даже болезненное впечатление произвел мой ответ. Оба гиляка вдруг схватились за животы и, пригнувшись к земле, стали покачиваться, точно от сильной
боли в желудке. Лица их выражали отчаяние.
Вспомнил я, что некогда блаженной памяти нянюшка моя Клементьевна, по имени Прасковья, нареченная Пятница, охотница была до кофею и говаривала, что помогает он от головной
боли. Как чашек пять выпью, — говаривала она, — так и свет
вижу, а без того умерла бы в три дни.
При помощи этого минутного освещения мы
видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица человеческого — и наше сердце стесняется
болью и ужасом.
Он проснулся в девятом часу, с головною
болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось
видеть Рогожина;
видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не
увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его
видеть, и щемящая
боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за другой.
— Ну, ты у меня смотри: знаем мы, как у девок поясницы
болят… Дурите больше с парнями-то!.. Вон я как-то Анисью приказчицу
видела: сарафан кумачный, станушка с кумачным подзором, платок на голове кумачный, ботинки козловые… Поумнее, видно, вас, дур…
И нынче все на покосе Тита было по-старому, но работа как-то не спорилась: и встают рано и выходят на работу раньше других, а работа не та, — опытный стариковский глаз Тита
видел это, и душа его
болела.
— Обещали написать Мешалкиной, когда
увидит Неленьку, за которую душа
болит.
Он только помнил смутно вращающиеся и расплывающиеся круги от света лампы, настойчивые поцелуи, смущающие прикосновения, потом внезапную острую
боль, от которой хотелось и умереть в наслаждении, и закричать от ужаса, и потом он сам с удивлением
видел свои бледные, трясущиеся руки, которые никак не могли застегнуть одежды.
Впрочем, не то еще было!
И не одни господа,
Сок из народа давила
Подлых подьячих орда,
Что ни чиновник — стяжатель,
С целью добычи в поход
Вышел… а кто неприятель?
Войско, казна и народ!
Всем доставалось исправно.
Стачка, порука кругом:
Смелые грабили явно,
Трусы тащили тайком.
Непроницаемой ночи
Мрак над страною висел…
Видел — имеющий очи
И за отчизну
болел.
Стоны рабов заглушая
Лестью да свистом бичей,
Хищников алчная стая
Гибель готовила ей…
В день отъезда, впрочем, старик не выдержал и с утра еще принялся плакать. Павел
видеть этого не мог без
боли в сердце и без некоторого отвращения. Едва выдержал он минуты последнего прощания и благословения и, сев в экипаж, сейчас же предался заботам, чтобы Петр не спутался как-нибудь с дороги. Но тот ехал слишком уверенно: кроме того, Иван, сидевший рядом с ним на козлах и любивший, как мы знаем, покритиковать своего брата, повторял несколько раз...
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах
боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и
видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не
видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала
боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так
болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять
видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие — миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ.
По крайней мере, сейчас я без всякой
боли мысленно
вижу О на ступенях Куба,
вижу ее в Газовом Колоколе.
Воздух — из прозрачного чугуна. Хочется дышать, широко разинувши рот. До
боли напряженный слух записывает: где-то сзади мышино-грызущий, тревожный шепот. Неподнятыми глазами
вижу все время тех двух — I и R — рядом, плечом к плечу, и у меня на коленях дрожат чужие — ненавистные мои — лохматые руки.
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой, и в каждом из них
вижу себя: я — крошечный, миллиметровый — заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять — пчелы — губы, сладкая
боль цветения…
Завтра — День Единогласия. Там, конечно, будет и она,
увижу ее, но только издали. Издали — это будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы — рядом с ней, чтобы — ее руки, ее плечо, ее волосы… Но я хочу даже этой
боли — пусть.